На закате третьего спокойного дня после ужина в лагере снова появился Мамыкин. Окончилась веселая вечерняя прогулка и поверка, прозвучала команда “отбой”, но майор никуда не уходил. Он сидел в курилке и глядел, как засыпает лагерь. В палатках бурчали и злились: ночь была нашим законным временем. Потом пошел дождь. Он стучал по брезенту, и казалось, старая, выгоревшая на солнце материя не выдержит и прорвется, обрушив на нас тонну воды. Но брезент держал. Иногда, выглядывая наружу, мы видели, что майор надел плащ-палатку и никуда не уходит. Постепенно все уснули, а среди ночи нас разбудил его голос:

– Рота, подъем!

Сонные, не понимающие, что к чему, мы оделись и построились. Дождь был такой сильный, что даже песчаная почва не успевала вбирать в себя влагу, и палатки стояли окруженные водой. Холодные струи залезали под воротник и стекали по спине.

– В пятнадцати километрах от лагеря выбросился вражеский десант. Ставлю задачу окружить и уничтожить его.

– Совсем рехнулся! – пробормотал кто-то.

Нам выдали автоматы и зачем-то большие армейские ватники. В таких хорошо сидеть поздней осенью на рыбалке, когда ночами идет на донку налим. Но не бежать теплой летней ночью, когда хлещет дождь. Телогрейки промокли через пятнадцать минут и висели, как бронежилеты. В них мы пробирались по сырому лесу на северо-восток. Потом деревья кончились, мы вышли на дорогу и двинулись по ней на север. Какая-то деревня встретилась нам на пути. В ней было домов, может быть, двадцать. Небольшие покосившиеся избы, огороды, заборы и картофельные поля. Полуразрушенная церковь с пустыми оконными и дверными проемами стояла на краю. Дома были расположены по обе стороны, но не близко друг от друга, как обычно стоят они в русских деревнях, а на отдалении, словно пожар, война или время выбивали избы, как выбивают они людей.

Ни одно окно не было освещено изнутри, только молнии блестели в стеклах. Мы шли походным строем через эту деревню, и вдруг в одном окне я увидел старуху. Ей не спалось, или же она боялась грозы и, припав к стеклу, испуганно и печально смотрела на идущих по дороге солдат. Быть может, бабка решила, что опять началась война. Наверно, и Мамыкин так думал и верил, что в лесу выбросился десант, который он должен уничтожить с сотней необстрелянных бойцов. Но было что-то в этой грозовой ночи необыкновенное, и я снова ощутил то волнение, которое испытал несколько дней назад, стоя перед церковью на Нерли. Я не знаю, действовала ли на меня какая- то неведомая, возникшая помимо моей воли спецпропаганда, но в эту минуту, идя в тяжелом ватнике и хлюпающих сапогах с противогазом и бесполезным автоматом сквозь незнакомую русскую деревню, я понимал, что если потребуется, то умру за эту деревню, за церковь Покрова, за своих ребят, за отца и даже за майора Мамыкина.

Мы свернули с дороги и пошли через поле. Начало светать, дождь приутих, и впереди в его пелене мы увидели заросшую тростником реку. Одинокая лодка стояла на якоре на стремнине: какой-то мужик в комплекте химзащиты удил впроводку рыбу и время от времени прикладывался к бутылке.

Мы рассыпались по местности, занимая оборону.

– Газы! – крикнул майор. – Всем окапываться.

Я копал. Боже, как я копал! В противогазе было страшно душно. В земле попадались корни, которые я перерубал саперной лопаткой и дальше вгрызался в землю, которую должен был защищать и которая должна была защитить от пули меня. Сколько это продолжалось, не помню. Почва сменилась тяжелой речной глиной. Из-за пота, который тек по лицу под маской противогаза и смешивался с каплями дождя, я ничего не видел и ничего не слышал, кроме дроби барабана и бульканья в ушах, и очнулся лишь в тот момент, когда кто-то толкнул меня в спину.

Надо мной стоял старшина.

– Построиться! – сказал он лениво.

Мамыкин стал обходить линию обороны.

– Это кто копал? – спросил он, глядя на вырытую мной яму.

Она казалась совсем маленькой и неказистой, разве в такой спрячешься? Но, видимо, прочие были еще мельче.

– Я.

– Отставить – я. Как надо обращаться к командиру?

Я назвал свою фамилию.

– Объявляю вам благодарность! – Лицо его сделалось еще смурнее – такое бывает у человека либо чем-то сильно раздраженного, либо испытывающего изжогу.

Перепачканный глиной, я растерянно молчал и тяжело дышал.

– Ну! – зыкнул на меня старшина.

– Служу Советскому Союзу! – сказал я хрипло и подумал о папе: в эту ночь я принял свою присягу.

История эта имела конец нелепый и вздорный. За неделю до окончания сборов, когда и майор наш начал уставать, и мы начали догадываться, что после Африки он не совсем здоров и занятия даются ему еще тяжелее, чем нам, он пришел по обыкновению к шести часам утра в лагерь.

Народ выполз из палаток и построился. Все, кроме одного. Этим одним был старший сержант по фамилии Трушин, который служил в стройбате и которому все надоело. К тому же ему было двадцать пять лет, он изучал греческий язык и латынь, а накануне сильно перепил деревенского самогона, и разбудить его не могла бы и всамделишная война.

– Старший сержант Трушин!

Лучше бы Мамыкину было закрыть на него глаза и не трогать.

– Пошел ты на х… – сказал Трушин и перевернулся на другой бок.

Сказал ли он так громко нарочно или нет, но слова его услышали все, и замять историю примчавшемуся из офицерского общежития Жудину не удалось. Трушина разжаловали в рядовые и посадили на губу, откуда выпустили только в тот день, когда мы, переодевшиеся, счастливые, со своими сидорами стояли на станции Федулово и ждали электричку на Владимир. А во Владимире взяли пива и вместе с офицерами пили и курили, и только Трушин ничего не говорил, хотя и его тоже звали.

Потом он все равно получил, как и мы все, лейтенанта и даже хотел извиниться перед Мамыкиным, но не смог его найти. Третья звезда для Жудина не срезалась. Год спустя я встретил его в университете с полковничьими погонами. Он узнал меня и протянул руку, которую я не отказался пожать. А куда делся Мамыкин, я спросить постеснялся.

Александр Васильев

Перелицовка

Без очереди. Сцены советской жизни в рассказах современных писателей - i_010.jpg

Мода в Советском Союзе считалась делом не самым серьезным. Логика была проста: если ты модник, значит, – стиляга и легкомысленный повеса, увлеченный не строительством коммунизма, а комиссионными магазинами, перепродажами и фарцовщиками. Одним словом, идеологически неустойчивый элемент. Поэтому на протяжении всей истории СССР на модников смотрели косо и всячески порицали за аморальное поведение. При этом в каждом университете, на любом предприятии, в конторах, театрах, НИИ, библиотеках можно было найти людей, одетых по собственному вкусу.

На мой взгляд, тяга советского и русского человека к переодеваниям связана с исторической памятью. В нашей стране издавна любили наряжаться, независимо от социального слоя. Крестьяне и купцы, мещане и дворяне старались любыми способами украсить себя. Кроме того, русский народ никогда не был склонен к минимализму. Мы всегда любили яркость, многослойность, избыточность в отделках и украшениях… Все это перешло и в советскую моду, с той лишь разницей, что средства воплощения этой мечты стали гораздо более скудными.

В Советском Союзе существовало понятие дефицита, который мы испытывали повсеместно – в приобретении ткани, обуви, косметики, парфюмерии, аксессуаров… чего угодно. Модницы, не имевшие возможности пользоваться услугами портних-надомниц или мастеров из ателье по пошиву одежды, были вынуждены самостоятельно кроить, шить, вязать и вышивать в домашних условиях. Именно дефицит заставил огромное количество советских женщин самозабвенно заниматься рукоделием.

Не являлись исключением и знаменитые актрисы. К примеру, прекрасно умела шить Любовь Петровна Орлова. Она никогда не покупала ничего ни в каких домах моды, потому что все делала на живую нитку. Об этом мне рассказала дружившая с ней актриса Клара Лучко. Они вместе ездили на фестиваль в Канны. Однажды Клара Степановна заглянула в номер к Любови Петровне и увидела, как та дошивает на руках кружевное платье, чтобы выглядеть в Каннах королевой. Орлова отлично кроила, была настоящей рукодельницей. У нее дома даже стоял манекен-болванка, на котором она накалывала и создавала шляпки.